Начало этой непростой трагической истории берет более нескольких десятков лет тому назад. Но пока жива людская память о героях этого повествования, думается, точку в ней ставить рано. Хотя, если честно, мне трудно сказать, кого именно из тех двоих, с кем я, что называется, бок о бок прожила по соседству не один год, и о которых хочу рассказать ниже, случившаяся с ними беда дает право назвать героем…
Анне в ту пору минуло за двадцать. Женихи уже давно откровенно заглядывались на статную черноглазую девушку, да только она, гордая, самостоятельная, серьезная не по годам, всем от ворот поворот давала. Не до женихов ей было. Когда дед и бабушка, у которых она воспитывалась с малолетства, умерли, осиротевшая девушка, оставшись жить в большом, добротном доме в одиночестве, без родных, попечителей и опекунов, легких путей в жизни искать не стремилась. Продолжала держать хорошо налаженное, справное хозяйство – обихаживала большой огород, растила около двух десятков кур, гусей, откармливала на мясо-сало поросеночка, как и при стариках, продолжала держать молочную кормилицу всего малолетнего населения близлежащих поселковых улиц – буренку Зорьку. Молодая, здоровая, сильная и ловкая, Анна все умела, все успевала. Казалось, для нее вовсе и не существует никакого разделения работы на женскую и мужскую. За что бы ни взялась, — все горело в ее руках, все спорилось. Она и профессию-то выбрала себе под стать – серьезную, ответственную, как бы и не женскую вовсе: работала запальщицей, то есть, в переводе на современный язык была мастером-взрывником.
С Иваном Бондаренко – немногословным, добродушным, здоровенным верзилой под два метра ростом, они не были близко знакомы. Но, работая на одной из угледобывающих шахт Кузбасса, им нередко выпадало вместе работать в одну смену, в одном забое, и потому чисто визуально они все же не были совсем уж чужды друг другу. Оба обычно ограничивались легким приветственным кивком головы при случайной встрече где-либо на территории шахты перед работой или после. Ну, а уж когда случалось в одном забое работать, так и не без того, чтобы парой-другой фраз не переброситься, пока моток проволоки размотают перед началом взрывных работ. Вот и все отношения (мужчины, что проходчики, что забойщики, всегда охотно помогали женщинам-запальщицам в шахте подготавливать забой к отпалке, и без всякой команды знали, что и как делать).
В тот судьбоносный роковой для этих двух молодых людей день начало рабочей смены прошло обыденно и привычно: Анне дали наряд на производство взрывных работ на участке, на котором Иван забойщиком работал. По графику выпала как раз его смена. Она переоделась, спустилась в шахту, получила на аммонитном складе все, что положено, а тут и Иван со своим напарником подошел, вызвавшись помочь девушке заряжать забой. Когда все, что и как положено по инструкции, размотали и зарядили, Анна велела Ивану отойти на безопасное расстояние, сама доделала оставшиеся мелочи и тоже со вторым забойщиком пошла в укрытие. Крутнула зарядную машинку, подающую ток к капсюлю со взрывателем, однако, ожидаемого взрыва почему-то не произошло. Не сработало… «Наверное, порыв где-то в цепи», — подумала запальщица, и крикнула о своем предположении находившемуся поблизости Ивану. Вместе они еще раз тщательно проверили все проволочки-проводочки, шпуры. Все, вроде, было нормально. Снова разошлись по укрытиям. Анна предупредила Ивана: «Как укроешься — крикни, подай знак голосом, я попробую еще раз рвануть». Только успела она устроиться в своем убежище, положить руку в ожидании сигнала на рукоятку взрывной машинки, как тут же и раздался голос. Анна вновь крутнула ручку запального устройства — взрыв!
Что было потом, она помнила смутно, как ни старалась позже припомнить какие-то четкие подробности, чтобы восстановить в сознании картину того, что произошло вслед за этим, до автоматизма отработанным, привычным действием. Казалось, в одно мгновение смешалось все – грохот разорвавшегося на куски сразу в нескольких местах угольного пласта, взметнувшийся угольный столб пыли и … отчаянный, нечеловеческий крик боли, страха!
Анна оцепенела от ужаса, в голове как будто разорвалась и опалила все нутро еще одна – невидимая бомба. Мелькнула парализующая все ее существо мысль: «Господи милостивый, неужели я угрохала кого-то?..» Тотчас же девушка рванулась из укрытия, на ватных, будто чужих, ногах побежала в сторону, откуда раздавались стоны.
С горестными и испуганными бессвязными причитаниями: «Ё – моё! Да неужто ж Бондаренко подорвался? Ой, ёй, ёй… матушки мои, никак Ваньку-то убило! Господи, спаси и сохрани…», — семенил вылезший вслед за ней из укрытия второй забойщик. Вскоре в медленно оседавшей мелкой угольной крошке и пыли они увидели сгорбленную, из стороны в сторону мотающуюся на коленях фигуру. Схватившись обеими руками за лицо, жутко кричал Иван.
Напарник Ивана трясущимися руками быстро обшарил и осмотрел пострадавшего: его руки, ноги и туловище оказались целы, похоже, повреждено было только лицо, глаза. Вдвоем с Анной они осторожно уложили Ивана на куртку-спецовку, тут же вызвали по внутреннему шахтовому телефону клеть, подняли его на-гора.
Как Анна потом переодевалась, с кем разговаривала и что говорила, куда пошла, что делала — помнит, как в вязком сумрачном тумане. Всё время перед ее глазами стояла страшная картина — оглушительный взрыв и отчаянный крик Ивана. Этот отчаянный крик, не умолкая, с невидимо силой разрывал ее мозг жуткой болью на мелкие осколки и безжалостно, безостановочно вновь и вновь ранил, ранил, ранил… Ей самой хотелось также отчаянно закричать, чтобы вытолкнуть эту пронзительную боль из себя, заставить ее смолкнуть. Анне казалось, что внутри нее больше не было никаких органов, сосудов и мышц, ничего, кроме этого вонзившегося в нее крика, отчаянно колотящегося в агонии о стенки вмиг омертвевшего тела. И лишь где-то возле самого горла, перекрыв кислород, не давая дышать и говорить, с ужасом внимало этому несмолкаемому крику разбухшее от страха и чужой боли Аннушкино сердце.
Позже выяснится, что в тот момент, когда Анна уже была готова произвести взрыв, и ждала только, когда Иван спрячется в укрытие и подаст голос, тот находился еще в пути по дороге в укрытие в нескольких метрах от заряженного шпура. И тут вдруг неожиданно раздался чей-то гулкий оклик с подэтажки, где тоже находились люди. Анна приняла его за условный знак от Николая и крутнула взрывную машинку, а тот, пытаясь сообразить, кто подал голос, в этот самый момент оглянулся. И в тот же миг взрывная волна мощно, резко и грубо опрокинула его навзничь, плеснув в глаза нестерпимо острым, игольчатым угольным крошевом.
Анна вошла в больничную палату и сразу же ее растерянный взгляд наткнулся на крайнюю кровать. Конечно же, это мог быть только Иван, хотя туго забинтованный «кочан капусты» на тощей казенной подушке мало чем напоминал человеческую голову, не было видно ни лица, ни глаз. С похолодевшим сердцем, не отрываясь, Анна смотрела на него и не могла заставить себя подойти, что-то сделать, сказать. В голове назойливо крутилось только одно: «Ну, все!.. Ну, все!.. Ну, все!..» Что она скажет сейчас ему? Что он ответит? Как хорошо, что глаза его забинтованы, и она не видит в них ни укора, ни осуждения, ни ненависти, ни отчаяния… Да и что теперь могут изменить его чувства?
Она прекрасно понимала, что за такие «расстрельные» дела ее по головке не погладят. Закон в послевоенное время был суров. В лучшем случае Анну ждала тюрьма. Поди, докажи следователю, что ты — не диверсантка, не пустоголовая дурочка, что не злой умысел и не беспечность стали причиной трагедии: сама Судьба вмешалась, словно колоду карт перемешав и разложив, как пасьянс, в нужном ей порядке стечения обстоятельств. Судорожно набрав в легкие воздуха, прикрыв на мгновение похолодевшей ладонью глаза, Анна, как в омут, шагнула к больничной кровати…
Кем стала она для Ивана — вечным, пожизненным проклятием или стержнем жизни? Какие слова сказали они тогда друг другу? Какую тайную сделку заключили их ошеломлённые, опалённые произошедшим сердца? Тяжкое чувство вины перед искалеченным ею человеком, сострадание к нему, страх перед неизбежным наказанием, душевное сострадание, угрызения совести или невероятная сила духа и безмерная моральная ответственность вынудили молодую, гордую, красивую девушку стать женой и нянькой абсолютно слепого калеки с лицом, сплошь иссечённым, словно черными оспинами, угольными осколками?
Сама Анна Федоровна никогда и никому об этом не рассказывала, сколько ни пытались вызвать ее на откровенность любопытствующие соседи и знакомые. Даже дети Анны и Ивана (она родила в этом браке сына и дочь) в ответ на все расспросы, молчали, как партизаны. То-ли и в самом деле эта тема никогда дипломатично не обсуждалась в семье Бондаренко, то-ли просто не хотели эти люди выплескивать за порог свою глубоко личную семейную тайну. Анна Федоровна от нескромных вопросов обычно замыкалась в себе, отмалчивалась, а с самим Иваном Павловичем люди заговаривать на такую деликатную тему из сострадания к нему стеснялись, опасаясь бередить глубокую душевную рану инвалида, от которой тот и без того был обречен страдать пожизненно.
Этот высокий, кряжистый, но сильно сутуливший, горбивший плечи, осторожно, на ощупь, передвигавшийся по жестко ограниченному для него пространству человек, существующий в вечной непроглядной тьме, почему-то вызывал у окружающих неосознанное чувство страха. Хотя он никогда, никого и ничем не обидел. Соседи общения с ним избегали: отпугивало его крупное, буро-землистого цвета лицо, сплошь покрытое иссиня-черными рытвинами с застрявшими в них микроскопическими крошками угля и навечно полуприкрытые веки, из-под которых виднелись мертвенно пустые, мутновато-белесые глазницы. Глядя на неуверенную, очень осторожную походку этого скукоженного великана, возникало ощущение, что он тяготится таким нелепым в данной ситуации наличием в себе невероятной, неизрасходованной, словно бы замороженной мужской силищи и одновременной беззащитности, беспомощности.
Было бы несправедливо утверждать, что все домашнее хозяйство «лежало» исключительно на женских плечах Анны Федоровны. Конечно, то, что дом — большой, аккуратный, крепкий — был всегда ухожен, и в нем, как и во всем приусадебном хозяйстве, всегда царил порядок, было ее несомненной заслугой. Однако же, не могло не удивлять то, как ловко получается у абсолютно слепого Ивана Павловича и за скотиной ухаживать, и дрова рубить, и печь топить, и даже строить наощупь что-то там у себя во дворе! В любое время года он был при деле. Никто из посторонних никогда не слышал от него жалоб. Его двор, его дом был его собственным мирком, в котором он не только мог ориентироваться без посторонней помощи, но и который он отчасти создавал сам, а потому и мог чувствовать себя в нем относительно комфортно. Безусловно, он очень нуждался в посторонней помощи, в опеке, но до конца своей жизни изо всех сил старался оставаться в глазах окружающих (и, прежде всего, членов своей семьи) не жалким инвалидом, а мужчиной, отцом, мужем.
Конечно же, у окружающих эта странная пара вызывала нездоровое любопытство. Было совершенно непостижимо, как такой удивительной женщине с бесспорно сильным характером, невероятно терпеливой и трудолюбивой, с глубоко затаённой печалью во взгляде, остающейся неизменно красивой даже с возрастом, и как слепому, казавшемуся постоянно угрюмым, изуродованному богатырю-калеке, в силу своего увечья, казалось бы, не имеющего возможности быть своей жене помощником, удается все так хорошо обустроить: содержать большое хозяйство, жить без ссор, иметь крепкий достаток, вырастить детей, о которых было трудно сказать что-либо плохое. Отнюдь не каждая , так называемая полноценная семья, могла бы похвастаться подобным. Возможно, что-то и омрачало их совместное житие-бытие, недаром же говорят, что жизнь прожить – не поле перейти. Но все это, если и имело место быть, оставалось «за кадром». Выносить за порог какой бы то ни было сор, как советует мудрая народная заповедь, в этом доме, в этой семье было не принято.
Иван Павлович скончался первым, отошедши в мир иной («отмучился», – сказали украдкой люди) в преклонном возрасте. Причем, умер не от болезни, не от старости – вымылся в субботу в баньке за день до своего очередного дня рождения, прилег отдохнуть на диване, задремал, и… больше уже не проснулся. Видимо, именно так — в этот год, месяц, день и час, подошло его время закончить отмерянный ему небесным Творцом нелегкий, полный испытаний, жизненный путь. Обычно о подобном уходе из земного бытия говорят «легкая смерть, не каждому такая дается…» Как знать, возможно, вариант безболезненного и невесомого перехода за черту ЭТОГО белого света, в котором пребывает человечество, на ТОТ, где, якобы, пребывают в вечности наши бессмертные души, стал своего рода компенсацией этому человеку, обреченному Судьбой на вечную тьму, не по своей воле лишенному величайшего блага видеть, ощущать и быть неотъемлемой частицей этого самого белого света…
Три четверти своей жизни он не видел ничего: ни солнечного света, ни того, что носил, ни того, что делал, ни тех, с кем общался, ни своего уютного дома, ни собственных детей, ни любимых внуков, ни стареющей своей супруги, с которой разделил нечто большее, чем только супружескую постель и их общий кров. Кто знает, какие чувства хранила в самых сокровенных своих уголках его душа? Был ли он, несмотря ни на что, счастлив? Любил или ненавидел ту, что волею несчастного случая стала его палачом, его тылом и наказанием, его поводырем и опорой, верной женой и мудрой, заботливой матерью его детей?
На похоронах мужа Анна Федоровна не плакала, словно окаменев, молча сидела у гроба в траурном платье и черном вдовьем платке, и неотрывно, как-то отрешенно, смотрела на застывшее, умиротворенное лицо усопшего: то-ли мысленно вела какой-то, лишь им одним с покойным мужем ведомый, разговор, то- ли вновь, как много лет назад, не давало ей дышать, очнуться, прийти в себя от свалившегося горя вмиг отяжелевшее, застрявшее где-то внутри одеревеневшего тела, сердце.
И лишь на кладбище, перед тем, как опустился гроб с телом в могилу, Анна Федоровна устало закрыла ладонями сухие, воспаленные от невысказанных страданий глаза, и так надрывно, тяжело, протяжно застонала, как будто оборвалось что-то внутри неё. Одна из провожавших покойного в последний путь сердобольных соседок с пониманием тронула ее за локоть, посоветовала тихонько: да попричитай, мол, ты, Аннушка, над покойником-то, выплачься, так принято, выплеснись хоть сейчас-то… Ведь, не один десяток лет, небось, словно камень, носила в себе тяжкий сердечный груз какой-то своей тайны, трагедии, боли, сколько ж можно?! Сейчас, дескать, уже можно и нужно, расслабься, милая, облегчи свою душу.
Не заплакала Анна Федоровна… И тут осталась верна себе: протестующе качнула едва заметно головой, покрепче стиснула скорбные губы, опустила в землю обугленные вечной печалью свои красивые темно-карие глаза, и вновь как будто оцепенела. Потом, словно опомнившись, встрепенулась: торопливо наклонилась к гробу, крест-накрест перекрестила покойного, поцеловала щедро припорошенное синеватой угольной шрапнелью лицо мужа и что-то тихо-тихо прошептала, слышимое только ему одному, наклонясь в глубоком последнем прощальном поклоне.
Так и не услышал никто, так и не узнал: что сказала и какую своим невольным стоном подводила черту эта женщина – собственную скомканную, несчастную женскую судьбинушку, или выражала горькую признательность нечаянно искалеченному ею человеку, простившему ее, взявшему всю вину за случившееся на себя? Кому из них двоих было тяжелее жить?..
ВМЕСТО ЭПИЛОГА:
Вскоре после похорон Анна Федоровна продала дом, распродала все хозяйство и уехала в неизвестном для окружающих направлении на новое место жительства. Однако приютивший уже совсем другую семью дом этот до сих пор продолжает напоминать всем, кто знал трагическую историю семьи Бондаренко, о двух удивительно сильных духом людях, так и не раскрывших людям свою тайну…
Надежда САНАРОВА.